Глав: 5 | Статей: 78
Оглавление
Яркая и неоднозначная книга о прошлом и будущем России, на которой все так же лежит тень всесильного сотрудника службы госбезопасности.

«Железный» Феликс, черный воронок, кожаный плащ чекиста… Эти образы, укоренившись в нашем сознании, до сих пор вызывают страх и трепет. Кажется, советская власть сделала все возможное, чтобы возвести органы государственной безопасности в ранг культа, которому необходимо поклоняться, точно древнему божеству. Современные стражи не вызывают таких ярких ассоциаций у населения, но и они как будто бы наделены могуществом, недоступным простому гражданину. Для чего был нужен миф о всесильном КГБ? Кто создавал мрачноватый образ его сотрудников? Какими способами культ «Большого брата» возрождается теперь?

Эта книга — о всевластии тайной полиции в советское время и о том, как идея государственной безопасности постепенно становится главенствующей в современной российской идеологии. Ее автор, Джули Федор, сотрудника департамента славистики Кембриджского университета, используя в своем произведении в основном советские и постсоветские источники (архивные документы, публикации СМИ, мемуары, художественные тексты), создает объемную картину «секьюритизации» российского общества в прошлом и настоящем.

Дзержинский и сверхъестественность

Дзержинский и сверхъестественность

Образ Дзержинского имел мистическую грань, наполовину сверхъестественную ауру, которую создали и активно пропагандировали большевики. Само имя Дзержинского оказывало «почти магическое действие»[127].

Считалось, что Дзержинский интуитивно чувствовал правду, он мог воспринимать то, что сокрыто от обычного человека. Согласно Горькому, Ленин полагал, что у Дзержинского есть «тонкое чутье на правду», а Уралов писал: «Дзержинский обладал редким чутьем в деле распознавания врага. Он умел по малейшему сигналу предупредить надвигающуюся опасность, судил о человеке не по словам, а по его делам». В произведении 1962 года утверждается: «Этот удивительный человек способен был предвидеть будущее!»[130]

Проницательность Дзержинского объяснялась его качеством, которое Менжинский назвал «глубоким пониманием всех зигзагов человеческой души» и которое основывалось, помимо прочего, на его знании русской и польской литературы и делало его «несравненным психологом». Образ Дзержинского как знатока человеческой природы и психологии был экстраполирован и на других чекистов. В рецензии на сценарий о старом чекисте герой фильма описывается так: «Пожалуй, если бы существовала наука о человеческой природе, он стал бы самым тонким ее знатоком. Особый дар позволял ему заглядывать в сердца людей и понимать, кто стоит перед ним»[132].

Писали, что Дзержинский видел даже души людей. Его жена так вспоминала их первую встречу: «Он посмотрел на меня пристально, и мне показалось, что он видел меня насквозь». Удивительно проницательный, огненный взгляд был одним из характерных признаков Дзержинского из советского культа[134]. Дзержинского иногда называли «неусыпным оком» революции[135].

Подобные метафоры применялись также и к ЧК. С 1920-х годов образ «всевидящего ока» ВЧК стал часто использоваться. 20 декабря 1922 года на страницах «Правды» была опубликована поэма Демьяна Бедного, в которой он восхвалял чекистское «неспящее всевидящее око»[136], тут же приводилось высказывание Дзержинского «ВЧК — это зоркий глаз, проникающий повсюду»[137].

Эти метафоры — не просто условности и риторические фигуры. Метафоры формируют идеологическое мышление[138]. Вездесущность этих образов можно связать с неотъемлемой тайной, которая окутывала чекиста, вызывая священный трепет или благоговейный страх, а также со стремлением представить новый орган безопасности всеведущим и всесильным.

Сверхъестественные ассоциации, связанные с Дзержинским, упрочивала поэзия с помощью образов, заимствованных из черной магии: Дзержинский представлялся этаким призрачным явлением, например, в стихотворении Иосифа Уткина, опубликованном в «Правде» на следующий день после смерти Дзержинского[139], и в поэме Эдуарда Багрицкого «ТВС», написанной в 1929 году[140]. И в том, и в другом произведении истощенному поэту ночью является призрак Дзержинского, воплощавший в себе дух эпохи[141].

Мистический Дзержинский 1920-х годов был в целом фигурой более темной, чем Дзержинский конца советской эпохи[142]. В первое время вотчиной Дзержинского была ночь; его связь со смертью прослеживалась более четко, он часто являлся в образе призрачной фигуры. Позже, в период хрущевской оттепели, мрачный аспект культа Дзержинского был сглажен, но отголоски его сохранились, например, в позднесоветской метафоре «невидимый фронт» — она указывала на сферу деятельности чекистов — разведку времен холодной войны, которую они вели незаметно для обычных граждан. Отголоски сверхъестественного до сих пор ощутимы в образе Дзержинского. В 2004 году глава белорусского КГБ Сухоренко использовал этот емкий образ в своей речи, перефразировав знаменитый афоризм о том, что русская литература началась с гоголевской «Шинели»: «все чекисты вышли из… шинели Феликса Эдмундовича»[143]. В образе Дзержинского есть что-то зловещее, он похож на паука, размножившегося на миллионы миниатюрных версий самого себя, расползшегося по всей стране и плетущего повсюду свои паутины. Недаром советские дети давали торжественную клятву «превратиться в тысячи дзержинских»[144], недаром советское прошлое обрело способность самовоспроизводиться, так что раны советской эпохи продолжают болеть и сегодня. Неслучайно именно статуя Дзержинского чаще всего вызывает в современных россиянах реакцию, которая свидетельствует об их неспособности примириться с советским прошлым[145].

Мистическая и грозная атмосфера окутывала не только образ Дзержинского, но и все советские органы государственной безопасности и активно культивировалась. Аббревиатура «ВЧК» нуждалась в особой ауре с самого начала. Официальная риторика стремилась к тому, чтобы одно только это название повергало в страх сердца врагов; сама аббревиатура воспринималась как своего рода психологическое оружие. Когда Зиновьев обращался к собравшимся в Большом театре в декабре 1922 года в рамках празднования пятой годовщины ВЧК, он с гордостью утверждал, что у зарубежного пролетариата при мысли о ВЧК «слюнки текут», тогда как буржуазия «трепещет, слыша три эти ужасающие буквы». Ввиду праздничной атмосферы мероприятия Зиновьев позволил себе пошутить: он отметил, что три буквы «ГПУ» производят не меньшее впечатление на иностранных капиталистов. Толпа радостно возликовала, и Каменев присоединился к общему веселью, добавив: «Пусть капиталистический Запад привыкает!»[146]

Тенденция использовать аббревиатуру «ВЧК» и ее производные в качестве символических объектов устрашения и ненависти к врагам революции стала общим направлением в первые годы советской власти. В 1927 году, например, московский комитет партии заявил на страницах «Правды»: «Пусть слово „чекист" остается самым ненавистным словом для врагов пролетарской диктатуры»[147].

Ранняя советская поэзия усиливала магическую ауру этих «трех ужасающих букв». Этот мотив играл ключевую роль, например, в произведениях пролетарского поэта Александра Безыменского, который раскрывал и прославлял мистическую силу аббревиатуры «ВЧК», зачастую в гротескной форме. В поэме «ВЧК» (1927), опубликованной в «Правде» на десятилетний юбилей ЧК[148], аббревиатура «ВЧК» играет роль своеобразной мантры, гипнотизирующей врага, вводящей его в состояние, подобное трансу. Буржуй в сюртуке со сжатыми от ярости кулаками злобно шепчет эти буквы побелевшими губами, другой, с жирными напомаженными волосами, произносит эту аббревиатуру шепотом «с кривой ухмылкой»[149].

Обычные слова, пишет Безыменский, не способны уловить и передать размах и мощь революционной борьбы прошлого, настоящего или будущего, борьбы против врагов революции, за исключением «Одного Слова»[150].

Таким образом, Безыменский считает название «ВЧК» этаким обобщенным мистическим понятием, которое охватывает все тайные и глубокие смыслы и выражает невыразимое.

Поэзия такого рода, характерная для раннего культа Дзержинского, часто наглядна в своей жестокости, изобилует мотивами, заимствованными из черной магии, пробуждающей темные мистические силы. После смерти Сталина образ Дзержинского был пересмотрен и упрощен, но так и не потерял своего потустороннего, кровавого, таинственного аспекта. Подобным же образом слово «чекист» до конца так и не лишилось сверхъестественных ассоциаций, которые необходимы были в ранний советский период, в годы «красного террора» и Гражданской войны; во многом оно остается таинственной и непостижимой категорией и сегодня, как мы увидим из последующих глав.

Способность Дзержинского видеть насквозь была особенно полезна для «распознания врага»[151], как бы он ни маскировался. Фигура врага была необходимым элементом культа Дзержинского; чекистская иконография включала в себя тщательно разработанную демонологию. За фигурой Дзержинского всегда таились какие-то призрачные «враги», составлявшие фон его культа. На самом деле эти враги были необходимы чекистам[152]. Образ буржуазного контрреволюционного врага, зачастую физически отталкивающего, с большим животом, лысеющего, ноющего[153], лицемерного, хилого[154], двуличного, способного принимать любое обличье[155], чекистам был нужен в качестве антитезы добродетелям чекистов: дисциплине, чистоте, сдержанности, непреклонности. И конечно же, враг придавал смысл самому существованию чекиста. Без врага чекист был бы фигурой немыслимой, не имеющей оправдания.

Необходимость сохранять постоянную бдительность перед лицом этих врагов была главной идеей чекизма, и Дзержинской служил символическим воплощением такой бдительности. Приказ ни на мгновение не забывать об этих врагах был еще одной заповедью Дзержинского: в «Правде» вскоре после смерти Дзержинского приводился его «завет» «всегда помнить врагов революции», врагов, которые «поджидают нас каждую минуту»[156].

Эта сторона легенды о Дзержинском драматизировала и выражала главную черту советской политической культуры: мощнейшую склонность к конспирологическому мышлению, которое проявлялось в стремлении вырвать с корнем предполагаемых вездесущих врагов, которые прикидываются простыми советскими гражданами и разрушают государство изнутри[157]. Этот режим более всего боялся возможности расхождения между внешним и внутренним; его навязчивой идеей была забота о «надежности» граждан, он страдал от постоянного страха, что его граждане лишь притворяются лояльными. Таким образом, мы можем связать образ Дзержинского с иллюзией контроля над обществом, в котором любой способен притворяться[158].

В то время как советский режим неусыпно выслеживал любые проявления, воспринимаемые им как лицемерие и ложь, одна категория граждан с официального одобрения имела право маскироваться и скрывать свое истинное лицо: сотрудники секретной службы. Эти служащие охраняли границу между поступками и мыслями людей, между настоящими и ложными друзьями; именно они работали над воплощением советской мечты о создании нового человека, свободного от фальши, в котором стерты, наконец, все двусмысленности и конфликты. В отличие от обычных граждан, сотрудник секретной службы обладал особой привилегией — возможностью пересекать границы. Он был амфибией — ему позволено было перемещаться в разных мирах, принимая разные обличия, а в первые десятилетия советской власти общаться даже с представителями вымирающих классов, наблюдая и ускоряя их гибель. На самом деле одним из самых опасных аспектов их работы считался риск оскверниться через соприкосновение с «грязью и мерзостью старого мира», как говорилось в одной газетной статье 1936 года о героизме чекиста[159]. Чекист сражался с врагами на передовой. На долю чекиста выпало претворять в жизнь обет Ленина: не бояться «капиталистов, шпионов и спекулянтов», но переделывать их; в результате чекисту пришлось немало поработать в непосредственной близости с этим «материалом», «отбросами общества»[160]. Эта близость к врагу тем более усиливала необходимость в чистоте и неприкосновенности чекистов.

Советскую мечту о человеке, свободном от фальши и двойственности, неспособном лгать, можно связать и со знаменитой любовью Дзержинского к детям. Дзержинский любил детей потому, что они, в отличие от взрослых, неподкупны и не станут строить из себя тех, кем не являются. Он любил их потому, что верил: они неспособны к обману; он писал своей сестре в 1902 году, что мечтает найти ребенка, который полюбил бы его «той детской любовью, в которой нет ни капли лжи»[161]. Дети давали Дзержинскому спасение от мира неопределенности и подозрений. Детей из одной трудовой колонии он называл своими «лучшими друзьями. С ними я отдыхаю… они никогда не предадут друг друга».

Оглавление книги


Генерация: 0.229. Запросов К БД/Cache: 3 / 1