Глав: 14 | Статей: 35
Оглавление
В книге доктора исторических наук Н. А. Троицкого «1812. Великий год России» впервые предпринят критический пересмотр официозно-советской историографии «Двенадцатого года» с ее псевдопатриотическими штампами, конъюнктурными домыслами, предвзятым истолкованием причин, событий и даже цифири «в нашу пользу».

Тщательно воспроизведенная хроника событий, поверенная множественными авторитетными источниками, делает эту книгу особенно ценным пособием по истории Отечественной войны 1812 года.

Наполеон в Москве


Наполеон в Москве


И. Кутузов отступал от Бородина к Москве, заверяя изо дня в день и своих генералов, и московского генерал-губернатора Ф.В. Ростопчина в том, что он даст новое сражение для «спасения Москвы» (15. С. 206; 20. Ч. 1.С. 158–159, 184, 191–192). В те же дни он запрашивал и надеялся получить у Москвы подкрепления (20. Ч. 1. С. 158–159, 161, 170–171, 176, 179–180). Однако они не были присланы. Вместо них Кутузов получил фельдмаршальский жезл и 100 тыс. руб. (плюс по 5 руб. на каждого «нижнего чина») за Бородинскую битву (Там же. С. 193). Тем не менее, даже узнав из царского рескрипта, полученного 11 сентября, что подкреплений до Москвы не будет, он продолжал уверять окружающих: под Москвой «должно быть сражение, решающее успехи кампании и участь государства» (10. С. 69; 15. С. 198–199; 20. Ч. 1. С. 138–139, 192).

Трудно сказать, верил ли сам Кутузов в то, что он говорил, или только поддерживал такими заверениями боевой дух армии, или же просто был в затруднении, не зная, на что решиться, и таким образом побуждая своих соратников к возражениям. По словам А.П. Ермолова, который, пожалуй, лучше, чем кто-либо, разбирался в тайниках души свежеиспеченного фельдмаршала, Кутузов «желал только показать решительное намерение защищать Москву, совершенно о том не помышляя» (15. С. 200). Когда Ермолов утром 13 сентября высказал сомнения в том, что на позиции, уже избранной под Москвой, можно удержаться, Кутузов «в присутствии окружавших его генералов» «ощупал пульс (Ермолова) и сказал: «Здоров ли ты?»». Когда же Барклай де Толли к вечеру того дня стал убеждать Кутузова в необходимости «оставить Москву», Михаил Илларионович, «внимательно выслушав, не мог скрыть восхищения своего, что не ему присвоена будет мысль об отступлении, и желая сколько возможно отклонить от себя упреки, приказал к 8-ми часам вечера созвать гг. генералов на совет» (15. С. 203).

Итак, вечером 13 сентября избу крестьянина Михаила Фролова в подмосковной деревне Фили (ныне Киевский район Москвы), где поместился Кутузов, заполнили высшие чины армии[721]: четыре «полных» генерала (М.Б. Барклай де Толли, Л. Л. Беннигсен, Д.С. Дохтуров, М.И. Платов), столько же генерал-лейтенантов (Н.Н. Раевский, П.П. Коновницын, А.И. Остерман-Толстой, Ф.П. Уваров), начальник штаба 1-й армии генерал-майор А.П. Ермолов, генерал-квартирмейстер (в чине полковника) К.Ф. Толь. Из «полных» генералов не было только М. А. Милорадовича: он не мог отлучиться из арьергарда. Иногда называют среди участников совета генерал-интенданта В.С. Ланского, который, однако, по свидетельству кутузовского ординарца А.Б. Голицына, был приглашен не на совет, а на совещание с Кутузовым сразу после совета[722]. Зато полковник П.С. Кайсаров, участие которого в совете В.П. Тотфалушин ставит под сомнение[723], скорее всего там был (24. Т. 2. С. 285)[724], не только потому, что он после Бородина исполнял должность дежурного генерала при штабе армии, но и потому, что пользовался, к удивлению окружающих, невообразимым расположением Кутузова (1. С. 24)[725].

Обсуждался на совете один вопрос: сдать Москву Наполеону или не отдавать, хотя бы пришлось всем лечь костьми под ее стенами. Прения были жаркие. Сугубую остроту придал им Беннигсен, открыв совещание (по старшинству лет, чина и должности начальника Главного штаба) демагогическим приемом: «Я спросил, может ли общество поверить, что мы выиграли, как это обнародовано, сражение Бородинское, если оно не будет иметь других последствий, кроме потери Москвы, и не будем ли мы вынуждены сознаться, что мы его проиграли?..»[726] Кутузов недовольно прервал Беннигсена, указав на «неправильность подобной постановки вопроса». Он «описал все неудобства позиции» для битвы за Москву и предложил обсудить вопрос в такой формулировке: «Прилично ли ожидать нападения на неудобной позиции или оставить Москву неприятелю?» (1. С. 36).

Первым выступил в прениях Барклай де Толли. Он подверг основательной критике позицию под Москвой (кстати, избранную Беннигсеном) и предложил отступать. «Сохранив Москву, — говорил он, — Россия не сохраняется от войны, жестокой, разорительной. Но сберегши армию, еще не уничтожаются надежды Отечества, и война <…> может продолжаться с удобством: успеют присоединиться в разных местах за Москвой приготовляемые войска» (15. С. 203). Ермолов потом вспоминал: «Все сказанное Барклаем на военном совете в Филях заслуживает того, чтобы быть отпечатано золотыми буквами»[727]. Хотя почти все генералы перед советом были настроены сражаться за Москву, Барклай логикой своих рассуждений склонил часть из них (Остермана, Раевского, Толя) на свою сторону: «употребил все средства, чтобы склонить совет» к решению — оставить Москву[728]. Шестеро из 11 участников совета (Беннигсен, Дохтуров, Платов, Коновницын, Уваров и Ермолов) высказались за сражение[729].

Поскольку один из шестерых (Беннигсен) был бароном, о совете в Филях у нас стали писать так: «Особенно воинственно были настроены служившие в русской армии немецкие бароны <…> Они не считались с национальными интересами России, не жалели крови русских солдат»[730]. Был в Филях и еще один «немецкий барон» (Толь), однако он высказался за отступление.

О позиции Кайсарова источники не говорят, но он мог выступить только в смысле, желательном для Кутузова и противном для Беннигсена, т. е. в данном случае за отступление.

Итак, взяв на себя ответственность первого и смело мотивированного предложения оставить Москву, Барклай де Толли не просто облегчил Кутузову тяжесть решения, которое тот должен был принять, но и во многом предопределил именно такое решение. Наблюдательный Ермолов заметил, что Кутузов при этом «не мог скрыть удовольствия» (15. С. 205). Выслушав всех, фельдмаршал так заключил прения (между прочим, по-французски)[731]: «Знаю, что ответственность падет на меня, но жертвую собою для блага Отечества. Повелеваю отступить!»[732]. Он подчеркнул (повторив доводы Барклая де Толли), что «с потерянием Москвы не потеряна еще Россия», необходимо «сберечь армию, сблизиться к тем войскам, которые идут к ней на подкрепление» (20. С. 228). «Наполеон — бурный поток, который мы еще не можем остановить, — говорил Кутузов». — Москва будет губкой, которая его всосет» (10. С. 70).

Здесь, вслед за мифом о назначении Кутузова главнокомандующим якобы в критический, наиболее опасный для России момент войны, самое время развеять и миф, изначально рожденный поэтическим гением А.С. Пушкина, но подхваченный и утрированный советскими историками, — миф о том, что «один Кутузов мог решиться отдать Москву неприятелю». От сталинских времен и доселе совет в Филях изображается в нашей литературе, как правило (не без исключений, конечно), с заветным желанием преувеличить роль Кутузова: дескать, выслушав разнобой в речах своих генералов (Барклай де Толли при этом зачастую даже не упоминается), Кутузов произнес «свою знаменитую», «полную глубокого смысла и в то же время трагизма речь» о том, что ради спасения России надо пожертвовать Москвой (12. С. 319)[733]. «Решение Кутузова оставить Москву без сражения — свидетельство большого мужества и силы воли полководца. На такой шаг мог решиться только человек, обладавший качествами крупного государственного деятеля, твердо веривший в правильность своего стратегического замысла», — так писал о Кутузове П.А. Жилин (16. С. 185), не допуская, что таким человеком был и Барклай. «На такое тяжелое решение мог пойти только Кутузов», — вторят Жилину уже в наши дни Ю.Н. Гуляев и В.Т. Соглаев (12. С. 319).

А ведь документы свидетельствуют, что Барклай де Толли и до совета в Филях изложил Кутузову «причины, по коим полагал он отступление необходимым» (15. С. 202), и на самом совете ответственно аргументировал их, после чего фельдмаршалу оставалось только присоединиться к аргументам Барклая, и вся «знаменитая», «полная смысла, трагизма…» и т. д. речь Кутузова была лишь повторением того, что высказал и в чем убеждал генералов (часть из них и убедил) Барклай.

Между тем генералы, настроенные сражаться за Москву, пришли в ужас от принятого решения («От сего у нас волосы стали дыбом», — вспоминал Коновницын: 37. Вып. 1. С. 128) и расходились после совета с тяжелым чувством, как с похорон. Переживали, конечно, все участники совета, но, пожалуй, больше всех — сам Кутузов. Он не хуже любого из своих генералов понимал, что значит Москва для России. Давно ли он прямо говорил (и писал) Ростопчину и самому Царю, что считает своим долгом «спасение Москвы», что «с потерею Москвы соединена потеря России»! Теперь же, оставленный без подкреплений, он, как и Барклай де Толли, видел, что спасти Россию можно, только пожертвовав Москвой, и глубоко переживал тяжесть такой жертвы: «несколько раз за эту ночь слышали, что он плачет» (24. Т. 2. С. 293; 32. Т. 7. С. 587).

14 сентября русская армия оставила Москву. То был самый горестный для россиян день 1812 г. Ведь они считали тогда своей «подлинной столицей» именно Москву[734]. Сам Царь в июле 1812 г. провозгласил, что «она всегда была главою прочих городов российских»[735]. Более того, по отзывам современников, «в глазах каждого русского Москва была священным городом, который он любовно называл матушкой[736]. Поэтому русская армия восприняла решение оставить Москву болезненно. «Какой ужас!.. Какой позор!.. Какой стыд для русских!» — сокрушался генерал Д.С. Дохтуров[737]. «Вечным стыдом» назвал сдачу Москвы поэт-ополченец П.А. Вяземский[738]. По свидетельству капитана П.С. Пущина (будущего генерала, декабриста), весть об оставлении Москвы вызвала в армии «всеобщее негодование и ропот»[739]. Начальник канцелярии Кутузова С.И. Маевский вспоминал: «Многие срывали с себя мундиры и не хотели служить после поносного уступления Москвы. Мой генерал Бороздин (командующий 8-м корпусом. — H. T.) решительно почел приказ сей изменническим»[740].

Солдаты плакали (29. С. 170)[741], ворчали: «Лучше уж бы всем лечь мертвыми, чем отдавать Москву!» — и досадовали на Кутузова: «Куда он нас завел?»[742]. «Войска в упадке духа», — меланхолически констатировал в те дни доблестный Н.Н. Раевский[743].

В столь драматичный момент «грозы двенадцатого года» Кутузов выглядел деморализованным и, главное, вел себя, как выглядел. Кн. А.Б. Голицын, служивший у него тогда ординарцем и бывший при нем безотлучно, рассказывал, как фельдмаршал попросил утром 14 сентября проводить его из Москвы «так, чтоб, сколько можно, ни с кем не встретились», и уезжал одиноко, без свиты, не вмешиваясь в руководство армией (10. С. 70; 37. Вып. 1. С. 29). Такая инертность фельдмаршала объяснялась не только потрясением, которое он пережил, будучи вынужденным оставить Москву, но и тревогой перед тем, как отреагирует на это Царь. Наконец и ропот войск (они «в первый раз, видя его, не кричали «Ура!»: 37. Вып. 2. С. 192) — ропот, тоже для него небывалый, должно быть, удручал светлейшего. Даже спустя два дня, утром 16 сентября, капитан Д.Н. Болговский, посланный к Кутузову от Милорадовича, застал фельдмаршала «у перевоза через Москву-реку по Рязанской дороге» в придорожной избе: «Он сидел одинокий, с поникшею головою, и казался удрученным» (37. Вып. 1. С. 29).

Зато Барклай де Толли, не обремененный тревогами главнокомандующего и царедворца и привыкший к ропоту войск, сохранял в день оставления Москвы обычное для него присутствие духа. Именно он распоряжался эвакуацией: разослал во все части города своих адъютантов для наблюдения за порядком и сам «пробыл 18 часов, не сходя с лошади», чтобы лично инспектировать вывод войск из города и пресечь возможные беспорядки[744]. «Через Москву шли мы, — вспоминал С.И. Маевский, — под конвоем кавалерии, которая, сгустивши цепь свою, сторожила целость наших рядов и первого, вышедшего из них, должна была изрубить в куски, несмотря на чин и лицо…»[745].

Очень помог Барклаю М.А. Милорадович, который послал к начальнику французского авангарда И. Мюрату парламентера, штаб-ротмистра Ф.В. Акинфова (будущего декабриста), с предложением дать русским войскам, «не наступая сильно», выйти из города: «иначе генерал Милорадович перед Москвой и в Москве будет драться до последнего человека и, вместо Москвы, оставит развалины». Мюрат согласился «с тем только, чтобы Москва занята была французами в тот же день» (37. Вып. 1. С. 206, 208; см. также 18. С. 108). Французы действительно не вступали в бой с русскими, но теснили их так, что Мюрат оказался даже в цепи русского арьергарда и мирно поговорил с казаками[746].

Вместе с армией уходили и жители города. Ф.В. Ростопчин еще 11 сентября сообщал в Петербург: «Женщины, купцы и ученая тварь едут из Москвы» (14. С. 102). Простой люд попытался было встать на защиту своей «матушки белокаменной». 12 сентября, по рассказу очевидца, «народ в числе нескольких десятков тысяч… на пространстве 4 или 5 верст квадратных, с восхождения солнца до захождения не расходился в ожидании графа Ростопчина, так как он сам обещал предводительствовать ими. Но полководец не явился, и все с горестным унынием разошлись по домам»[747]. Эвакуация войск вызвала в народе ропот: «Как можно было допустить до этого!.. Не хватило войска — позови народ! Все бы пошли»[748]. Как и солдаты, жители уходили из Москвы со слезами: «просто стон стоял в народе»[749]. Несметные толпы беженцев запрудили «всю дорогу от Москвы до Владимира»[750]. Уходили почти все: из 275 547 жителей осталось в городе чуть больше 6 тыс.[751].

Не успели русские со слезами горечи выйти из Москвы через Рязанскую заставу в сторону Боровского перевоза, как со стороны Арбата в нее вступили французы, тоже со слезами, но от радости[752]. Вся армия завоевателей, «хлопая в ладоши, повторяла с восторгом: «Москва! Москва!», как моряки кричат «Земля! Земля!» в конце долгого и трудного плавания» (44. Т. 2. С. 30–31). Общее настроение французов было такое, что война фактически уже кончилась и что подписание перемирия, а затем и мира — вопрос дней (32. Т. 7. С. 599).

Сам Наполеон, въехав со свитой к 14 часам 14 сентября на Поклонную гору и увидев всю распахнувшуюся перед ним Москву, не мог сдержать торжествующего возгласа: «Вот, наконец, этот знаменитый город!», а его маршалы, «опьяненные энтузиазмом славы», бросились к нему с поздравлениями (44. Т. 2. С. 32–33). Но уже в следующий час выпало Наполеону первое разочарование: как ни ждал он депутацию «бояр» с ключами от города, ни депутатов, ни ключей не оказалось. Адъютанты принесли ему весть, казавшуюся невероятной, дикой: Москва пуста! Наполеон подумал даже (и сказал об этом свите), что, «может быть, московские жители не знают, как надо сдаваться?» (Там же. С. 35).

Столиц, в которые входили победителями войска Наполеона, было полтора десятка: Берлин и Вена, Рим и Варшава, Венеция и Неаполь, Милан и Флоренция, Мадрид и Лиссабон, Амстердам и Триест, Каир и Яффа. Везде были депутации, ключи и церемонии сдачи городов, любопытствующее многолюдье. Теперь впервые Наполеон вступал в столицу покинутую жителями. Он проехал от Дорогомиловской заставы через весь Арбат до Кремля, «не увидя ни единого почти жителя»[753] (те, кто остался, попрятались). «И некому было слушать нашу музыку, игравшую «Победа за нами!» — сокрушался бравый сержант А.-Ж. Бургонь[754].

Правда, как только французы разместились в Москве, их настроение опять поднялось. Они обнаружили огромные запасы товаров и продовольствия: «сахарные заводы, особые склады съестных припасов… калужскую муку, водку и вино со всей страны, суконные, полотняные и меховые магазины» и пр.[755]. То, что сулил им Наполеон перед Бородинской битвой («изобилие, хорошие зимние квартиры»), стало явью. Казалось, Наполеон «совершил кампанию с успехом, какого только мог желать»[756]. Он знал, что падение Москвы эхом отзовется во всем мире как еще одна, может быть, самая главная его победа.

Но, едва успев разместиться и возрадоваться богатствам Москвы, французы подверглись в буквальном смысле испытанию огнем — в тот же день, 14 сентября, начался грандиозный московский пожар, который бушевал непрерывно целую неделю, до 20-го.

Пожар Москвы 1812 г. до сих пор вызывает споры[757], хотя в них давно уже пришло время поставить точку. П.А. Жилин сводил их к «двум основным тенденциям: русские историки и писатели доказывали, что Москву сожгли Наполеон, солдаты французской армии; французы обвиняли в этом русских…» (16. С. 189). Такое представление о спорах вокруг пожара Москвы донельзя упрощает и, главное, искажает их смысл. Правда, Александр I, Ф.В. Ростопчин, Святейший Синод, некоторые придворные историки, вроде А.И. Михайловского-Данилевского, и публицисты, вроде протоиерея И.С. Машкова, действительно обвиняли в поджоге Москвы Наполеона, французов. Такова была в царской России официальная версия[758]. Из советских историков ее поддержали все те же Н.Ф. Гарнич, Л.Г. Бескровный, П.А. Жилин и ряд других. В наши дни за ними следуют уже немногие[759], удивляясь, кстати, тому, что Александр I «даже не потребовал с Франции денег за пожар Москвы», хотя ему «ничего не стоило <…> приказать в отместку за Москву сжечь дотла» Париж[760].

Это все было и есть. Но ведь такие авторитетнейшие русские историки и писатели, как А.С. Пушкин и Н.М. Карамзин, М.Ю. Лермонтов и А.И. Герцен, В.Г. Белинский и Н.Г. Чернышевский, М.И. Богданович и А.Н. Попов (в советской историографии — академики М.Н. Покровский, Е.В. Тарле, М.Н. Тихомиров, Н.М. Дружинин, В.И. Причета, М.В. Нечкина), такие герои 1812 г., как А.П. Ермолов и Денис Давыдов, И.Т. Радожицкий и кн. Д.М. Волконский, П.Х. Граббе и Федор Глинка, наконец сам Кутузов, вопреки официальной версии со всей определенностью утверждали, что сожгли Москву россияне.

Прежде чем «дать слово» документам, отметим словами Е.В. Тарле (хотя и сказанными по другому поводу) «внутреннюю невероятность, кричащую несообразность» (32. T. 11. С. 549) версии о поджоге Москвы Наполеоном. «Что же, они были враги себе?» — резонно спрашивает В.М. Холодковский, лучше, чем кто-либо, доказавший, что пожар Москвы был невыгоден французам ни с экономической, ни с политической, ни с военной, ни даже с «мародерско-грабительской» точки зрения: «вместо всех богатств им досталась лишь часть, остальное было уничтожено огнем»[761].

Теперь обратимся к документам. Под утро 14 сентября Ростопчин приказал полицейскому приставу П. Вороненко «стараться истреблять все огнем», что Вороненко и делал весь день «в разных местах по мере возможности… до 10 часов вечера». Донесение об этом самого Вороненко в Московскую управу благочиния[762] было учтено еще в 1876 г. А.Н. Поповым, а позднее — Е.В. Тарле (32. Т. 7. С. 604) и В.М. Холодковским[763]. Поэтому для тех, кто считает, что сожгли Москву русские, «главным виновником» ее поджога является Ростопчин (3. Т. 2. С. 317; 12. С. 319; 18. С. 114)[764]. Но ведь с прибытием в Москву Кутузова он стал здесь еще «главнее», чем Ростопчин. С.Н. Глинка резонно заметил, что «когда нога Кутузова ступила на землю московскую, тогда не воля Ростопчина, а воля Кутузова была в Москве»[765]. Какова же роль Кутузова в московском пожаре? Документы позволяют ответить на этот вопрос однозначно.

В то же утро, 14 сентября, оставляя город, фельдмаршал приказал сжечь склады и магазины с продовольствием, фуражом, частью боеприпасов. Этот факт, удостоверенный окружением Кутузова, признан и в дореволюционной, и в советской историографии (2. С. 422–423)[766].

Вместе с тем Кутузов и Ростопчин, независимо друг от друга, распорядились эвакуировать из города противопожарный инвентарь. Ростопчин сам признавался, что он «приказал выехать 2100 пожарникам с 96 пожарными насосами»[767]. Что касается Кутузова, то его («мимо графа Ростопчина») собственноручное предписание московскому обер-полицмейстеру П.А. Ивашкину вывезти из Москвы «весь огнегасительный снаряд» видел Сергей Глинка[768]. Такая мера, по вескому заключению В.М. Холодковского, «говорит сама за себя: лишить город средств защиты от огня — значило готовить его к сожжению»[769].

Действительно, Ростопчин и Кутузов придавали такое значение вывозу «огнегасительного снаряда», что заняли под него и время, и транспорт, бросив при этом громадные арсеналы оружия: 156 орудий, 74 974 ружья, 39 846 сабель, 27 119 артиллерийских снарядов, 108 712 единиц чугунной дроби и многое другое (20. Ч. 2. С. 715–516), а также 608 старинных русских знамен и больше 1000 штандартов, булав и других военных доспехов. «Удивлялись тогда, — писал об этом в 1867 г. И.П. Липранди, — удивляются и теперь и будут всегда удивляться, что эти памятники отечественной славы были оставлены неприятелю»[770]. Оставить оружие и знамена врагу издревле у всех народов считалось позором. Такого же их количества, как в Москве 14 сентября 1812 г., без боя россияне никогда — ни раньше, ни позже — никому не оставляли. По официальным данным, только оружия и боеприпасов осталось в Москве на 2 172 412 руб. (20. Ч. 2. С. 716), а кроме того, утрачены были 3,3 млн аршин холста, 170 тыс. пар сапог, 50 тыс. комплектов обмундирования, снаряжения, амуниции. Общие потери своего военного ведомства в Москве 1812 г. царизм оценил в 4 млн 648 тыс. рублей[771]. Трудно было все это вывезти, легче — уничтожить; проще же всего и полезнее было бы раздать москвичам, вооружить народ, но пойти на это царские чиновники и военачальники не рискнули.

Хуже того. Торопясь увезти «огнегасительный снаряд», заняв под него сотни подвод, власть предержащие оставили в городе, обреченном на сожжение, 22,5 тыс. раненых[772], из которых очень многие, если не большинство, сгорели. «Душу мою раздирал стон раненых, оставляемых во власти неприятеля, — вспоминал А.П. Ермолов. — <…> С негодованием смотрели на это войска» (15. С. 206)[773]. Персональную ответственность за это несут и генерал-губернатор Москвы Ростопчин, и Барклай де Толли как главный распорядитель эвакуации войск из Москвы, но в первую очередь, безусловно, генерал-фельдмаршал светлейший князь Кутузов как главнокомандующий, высшее должностное лицо империи на театре военных действий. Что он чувствовал, оставляя на гибель десятки тысяч раненых, терзал ли его душу их тон — неизвестно. Но, по данным и с русской, и с французской стороны, Кутузов 14 сентября приказал начальнику русского арьергарда М.А. Милорадовичу доставить французам записку, подписанную дежурным генералом П.С. Кайсаровым и адресованную начальнику Главного штаба Наполеона маршалу Л. А. Бертье. Записку доставил и вручил маршалу И. Мюрату (для передачи Бертье) штаб-ротмистр Ф.В. Акинфов[774] (будущий генерал, декабрист). Французский генерал Ж. Пеле так передает содержание этой записки: «Раненые, остающиеся в Москве, поручаются человеколюбию французских войск»[775].

Итак, Кутузов (вместе с Ростопчиным, но независимо от него) поджигает Москву, лишает ее «огнегасительного снаряда», бросает в городе, преданном неугасимому огню, — кроме оружия, знамен, бездны памятников отечественной культуры, — 22,5 тыс. своих раненых и… поручает их «человеколюбию» неприятеля. Как это расценить? По-моему, здесь налицо более чем верх цинизма, не только воинское преступление, но и (по современной терминологии) преступление против человечности[776].

Добавлю к этому факт, преданный гласности только в 1989 г.: по пути от Бородина к Москве, в Можайске, Кутузов оставил от 10 до 17 тыс. (по разным источникам) своих раненых, которые гибли тоже в огне, зажженном самими россиянами, т. е., должно быть, по кутузовскому приказу[777]. Вот и прецедент для Москвы! Как же объясняют такие действия фельдмаршала его советские и постсоветские биографы? Все они — ВСЕ, КАК ОДИН — хранят об этом гробовое молчание.

Сам Михаил Илларионович, оставив Москву, 16 сентября рапортовал Царю (о раненых — ни слова!): «Все сокровища, арсенал и все почти имущества, как казенные, так и частные, из Москвы вывезены и ни один дворянин в ней не остался». Александр I, посчитав такой пиетет со стороны фельдмаршала к «благородному» сословию излишним, зачеркнул слово «дворянин» и сверху написал «почти житель» (20. Ч. 1. С. 233), но тогда он еще не знал, что в этой части фельдмаршальского рапорта нет ни слова правды. В действительности, почти все сокровища, арсенал и «все почти имущества» остались в зажженном городе. Оставлены были в нем, среди прочих раненых, и офицеры (т. е. дворяне!), которых, правда, французы успели разместить вместе с собственными ранеными, что и спасло их от гибели в пожаре[778].

Как после всего этого можно воспринимать последующие (во время бегства французов из России) сентенции Кутузова о том, что он жалеет русских солдат? Одно из двух — либо как блеф (вообще свойственный Михаилу Илларионовичу), либо как попытки искупить свою вину за избыток потерь при Бородине и особенно за гибель раненых в Можайске и Москве.

Таким образом, собственные власти Москву в 1812 г. «просто бросили»[779]. Бросили и — подожгли. Поджечь по приказам Кутузова и Ростопчина даже избранные объекты Москвы при вывозе всего «огнегасительного снаряда» значило обречь деревянный по преимуществу город на грандиозный пожар. Но, кроме того, Москву жгли тогда сами жители — из патриотических побуждений, по принципу «не доставайся злодею!». Многочисленные французские свидетельства об этом (А. Коленкура, Ф.-П. Сегюра, Ц. Ложье, А.-Ж. Бургоня и др.) подтверждаются русскими источниками. И.П. Липранди видели слышал, как москвичи «на каждом переходе, начиная от Боровского перевоза <…> до Тарутина даже», являлись в расположение русской армии и рассказывали о «сожжении домов своих»[780]. О том же свидетельствовали Ф.Н. Глинка, П.Х. Граббе, кн. Д.М. Волконский (11. С. 185)[781] и, главное, сам Кутузов.

5 октября 1812 г. Кутузов заявил посланцу Наполеона Ж.-А. Лористону, горячо отводившему от французов обвинения в поджоге Москвы (французы, мол, «не осквернили бы себя такими действиями, даже если бы заняли Лондон»): «Я хорошо знаю, что это сделали русские. Проникнутые любовью к Родине и готовые ради нее на самопожертвование, они гибли в горящем городе»[782]. Это заявление Кутузова опубликовано в официальных известиях его штаба. Правда, есть другой вариант заявления, исходящий от царского двора; Кутузов там говорит Лористону: «Вы разрушали столицу по своей методе — определяли для поджога в дни и назначали части города, которые надлежало зажигать известные часы». Но А.Г. Тартаковский в 1967 г. доказал, что в придворном варианте заявление Кутузова подтасовано, а именно: «вложена в его уста совершенно произвольно, приписана ему задним числом» правительственная версия причин московского пожара (33. С. 147). Тем не менее наши биографы Кутузова и после этого продолжают опираться на фальшивку, разоблаченную Тартаковским[783], поскольку в ней фельдмаршал выглядит более симпатичным патриотом, чем в подлиннике.

Не только Кутузов, но и другие герои 1812 г. понимали смысл пожара Москвы как патриотической жертвы. «Собственными нашими руками разнесен пожирающий ее пламень, — писал А.П. Ермолов. — Напрасно возлагать вину на неприятеля и оправдываться в том, что возвышает честь народа» (15. С. 207). Тем же (включая будущих историков), кто не мог понять этого, Денис Давыдов разъяснял: «Слова "Москва взята" заключали в себе какую-то необоримую мысль, что Россия завоевана, и это могло во многих охладить рвение к защите… Но слова "Москвы нет" пресекли разом все связи с нею корыстолюбия и заблуждения зреть в ней Россию» (14. С. 536). Как подвиг самопожертвования, показавший силу духа русского народа, оценили пожар Москвы отечественные гении следующих поколений: А.С. Пушкин и М.Ю. Лермонтов. А.И. Герцен и Н.Г. Чернышевский (28. Т. 4. С. 133)[784].

А вот Наполеон не мог понять такого самопожертвования. Глядя на зарево московского пожара, он восклицал: «Какое ужасное зрелище! Это они сами жгут. Сколько дворцов! Какое невообразимое решение! Что за люди! Это скифы!» (44. Т. 2. С. 49). Его рациональный ум не постигал бескомпромиссности характера русских людей. «Чтоб причинить мне временное зло, разрушили созидание многих веков», — саркастически говорил он о москвичах (5. Т. 5. С. 149).

Пожар действительно разрушил Москву более чем на три четверти. Из 9158 жилых строений сгорело 6532[785]. Погибли дворцы и храмы (из 329 церквей — 122), европейски знаменитая библиотека гр. Д.П. Бутурлина в Лефортове и библиотека Московского университета (как и само здание университета с пансионом), картины великих мастеров из собрания гр. А.Г. Орлова в Донском монастыре, ценнейшие исторические документы. «Ветер гнал где-нибудь обугленные листы подлинной рукописи "Слова о полку Игореве" из богатейшей коллекции Мусина-Пушкина»[786]. Власти не стали вывозить все эти ценности, а простой люд о многих из них даже не знал. Впрочем, москвичи и не думали тогда ни о каких сокровищах. Они жгли, уничтожали все, не считаясь ни с чем, чтобы создать врагу невыносимые условия.

Тяжело ударив по экономике, финансам и культуре России, пожар Москвы с политической и военной точки зрения поставил Наполеона прямо-таки в безвыходное положение. Французы не просто лишились в те дни удобств, достатка, покоя — они попали в западню. Сам Наполеон и его свита с невероятным трудом выбрались 16 сентября из кремлевских палат. «Нас окружал океан пламени, — вспоминал Ф.-П. Сегюр. — Мы шли по огненной земле, под огненным небом, между огненных стен» (44. Т. 2. С. 52–53).

Отсидевшись, пока горела Москва, в загородном Петровском замке, Наполеон 20 сентября вернулся в Кремль и попытался нормализовать жизнь «Великой армии», почти целиком расквартированной в столице. Теперь, после пожара, сделать это было очень трудно. Вместо уютных зимних квартир в городе, который всего несколько дней назад поразил всю армию своим великолепием, французы оказались на пепелище. «Прекрасный, великолепный город Москва больше не существует. Ростопчин его сжег», — писал Наполеон 20 сентября Александру I (43. Т. 24. С. 221). «Один Иван Великий печально возносится над обширной грудою развалин. Только одинокие колокольни и дома с мрачным клеймом пожаров кое-где показываются» — так выглядела тогда Москва, по словам очевидца[787]. Теперь захватчики устраивались не по потребности, как до пожара, а по возможности. «Церкви, менее пострадавшие, чем другие здания… были обращены в казармы и конюшни, — вспоминал Е. Лабом. — Ржание лошадей и ужасное сквернословие солдат заменили здесь священные благозвучные гимны» (35. T. 2. С. 12).

Вступая в Москву Наполеон запретил разграбление города[788]. Тотчас было напечатано в два столбца — по-русски и по-французски — и расклеено по городу «Объявление московским обывателям» за подписью Л.-А. Бертье. Русский текст его гласил: «Спокойные жители города Москвы должны быть без никакого сомнения о сохранении их имущества и о собственных их особах» (14. С. 120). Но когда вспыхнул пожар, солдаты предались грабежу под предлогом «спасения имущества от огня», который трудно было оспорить, а тем более проверить. Едва пожар начал стихать, Наполеон (распоряжениями от 19, 20 и 21 сентября) строжайше повелел прекратить грабежи и наказать виновных (3. Т. 2. С. 326)[789], однако грабежи обрели уже почти такую же стихийную силу, как и пожар. Грабили, надо признать, больше не французские части. «Французы уж, бывало, не обидят даром, — вспоминали москвичи. — …А от их союзников упаси Боже! Мы их так и прозвали: беспардонное войско»[790]. Такое впечатление сложилось у тех, кто мог сравнить французов с баварцами или вестфальцами. Вообще же и французы не стеснялись грабить, о чем свидетельствовали и А. Пион де Лош, и А.-Ж. Бургонь, и Ц. Ложье, и А. Бейль (Стендаль), в дневнике которого зарисованы с натуры сцены грабежа и насилий, чинимых захватчиками[791]. В Донском монастыре, к примеру, французы «начали раздевать монахов и требовать золота и серебра»[792], а в Архангельском соборе Кремля обыскали в поисках сокровищ гробницы царей: «спустились с факелами в подземелье и взрыли, перебудоражили самые гробы и кости почивших»[793].

В конце концов Наполеон сумел водворить в городе относительный порядок. Исправно работала французская администрация: генерал-губернатор Москвы маршал Э.-А. Мортье, командующий гарнизоном генерал А. Дюронель, гражданский губернатор Ж.-Б. Лессепс (участник знаменитой экспедиции Ж.-Ф. Лаперуза 1785–1787 гг., бывший комиссар по торговым делам в Петербурге, дядя строителя Суэцкого канала Ф. Лессепса). В помощь им был создан муниципалитет из 67 москвичей, среди которых наряду с помещиками и купцами оказались и двое дворовых[794]. Мэром был назначен 66-летний купец 1-й гильдии П.И. Находкин, который, однако, как и все члены муниципалитета, старался лишь помогать оставшимся в Москве соотечественникам, уклоняясь от сотрудничества с захватчиками[795].

Французские власти попытались было наладить мирные отношения с жителями Москвы и Подмосковья: поощряли торговлю, разрешали богослужения с молебствиями в честь Александра I (35. Т. 2. С. 65), допускали при случае послабления оккупационного режима. Так, однажды проездом в Петербург из своего подмосковного имения оказалась в Москве графиня Н.А. Зубова (Суворочка). Французы «остановили ее лошадей, окружили карету», учинили допрос, но когда узнали, что перед ними — дочь А.В. Суворова, «немедленно воздали ей воинские почести и пропустили ее экипаж»[796]. Такие примеры чисто французской галантности со стороны завоевателей, как и все их административные, хозяйственные и прочие инициативы, оставались с русской стороны безответными. Русские люди не желали идти ни на какие сделки с врагом, оккупировавшим древнюю столицу России.

Сам Наполеон устраивался (или делал вид перед Россией и Европой, что устраивается) в Москве надолго. Он руководил из Москвы делами своей колоссальной империи, «как если бы находился в Тюильри» (19. С. 165), лично вникал во все детали экономической, политической и культурной жизни Европы. Именно в Москве он подписал действующий поныне декрет о статуте главного театра Франции «Комеди Франсез» (декрет так и называется «московским»). Для самой Москвы Наполеон возобновил спектакли местной французской труппы, которая развлекала «Великую армию»; «в театр приходили среди ночной темноты по дымящимся развалинам» (35. Т. 2. С. 80).

Между тем положение завоевателей в сожженной Москве становилось все более затруднительным и опасным. Недоставало жилья, медикаментов, а главное — продовольствия: запасы его, казавшиеся неисчислимыми, частью сгорели, а частью были разворованы[797]. Близились дни, когда французы будут есть кошек и стрелять ворон (3. Т. 2. С. 388), а русские — посмеиваться над ними: «Голодный француз и вороне рад». Попытки же наполеоновских фуражиров поживиться за счет ресурсов Подмосковья пресекались казачьими и партизанскими отрядами, число и активность которых росли буквально день ото дня. Вокруг Москвы разгорелось пламя народной войны, а «Великая армия», блокированная в Москве, лишенная доставки продовольствия и фуража, начала разлагаться, терять боеспособность.

Было о чем подумать в те дни Наполеону: он мог считать, что выиграл с начала войны все сражения, занял «священную столицу» России и… оказался в проигрышном положении. Великий Байрон писал, обращаясь к нему:

Вот башни полудикие МосквыПеред тобой в венцах из златаГорят на солнце… Но, увы!То солнце твоего заката![798].

Здесь, в Московском Кремле, на высшей точке своего величия, как это признавала тогда вся Европа[799], Наполеон уже мог видеть, что война, которую он затеял, сулит ему неминуемое фиаско. Поэтому он и восклицал на острове Св. Елены в беседах с приближенными: «Я должен был умереть в Москве!»[800].

Предчувствуя свою гибель, Наполеон возобновил попытки склонить Александра I к мирным переговорам, хотя ему, «привыкшему, чтобы у него просили мира, а не самому просить» (32. Т. 7. С. 796), трудно было пойти на это. Уже 18 сентября он устно, через начальника Московского воспитательного дома генерал-майора И. А. Тутолмина, обратился к Царю с предложением заключить мир[801], а 21 сентября отправил к Александру I со своим личным письмом отставного капитана гвардии И.А. Яковлева (отца А.И. Герцена)[802]. Царь не откликнулся ни на первое, ни на второе обращение. По воспоминаниям декабриста С.Г. Волконского, он «отправил, не распечатавши, письмо Наполеона к Кутузову для возвращения на французские аванпосты», а Яковлева посадил в Петропавловскую крепость (Герцен, однако, со слов отца, утверждал, что Яковлев только «с месяц… оставался арестованным в доме Аракчеева»)[803]. Тщетно выждав две недели, не начнет ли Александр I переговоры, Наполеон 4 октября предпринял третью, еще более радикальную попытку вступить в диалог с Царем. Он направил своего генерал-адъютанта, бывшего посла в Петербурге гр. Ж.-А. Лористона к М.И. Кутузову за пропуском для проезда в Петербург к Царю. «Мне нужен мир во что бы то ни стало, спасайте только честь!» — так напутствовал он Лористона (44. Т. 2. С. 77).

С Лористоном мы еще встретимся в ставке Кутузова. А теперь обратимся к русской армии после ее эвакуации из Москвы.

Оглавление книги


Генерация: 0.288. Запросов К БД/Cache: 3 / 1